– Я знаю, сэр. Наша часть входит в состав его корпуса.
– Очень хорошо. Трибуну Эрну позволяется наполнить одну повозку – только одну, – выбрав все, что он пожелает, из содержимого этой и остальных пяти повозок. После этого трибун сможет продолжать путь. Все остальное — лошади, повозки, то, что в них нагружено, – отныне являются собственностью вашей части. Разделите это поровну между офицерами и солдатами. Воспользуйтесь этим добром рачительно и по справедливости. Клянусь, если я услышу о том, что вы кому-то оказывали предпочтение, вас повесят, а по возвращении в Никею я сообщу вашим родственникам о том, как вы опозорили свой мундир.
– Не беспокойтесь, у вас не будет на то оснований, – решительно заявил Ньюэнт.
– Надеюсь. Если трибун Эрн попытается вам помешать, приказываю задержать его здесь до тех пор, пока не подоспеет мой арьергард. Затем я сам займусь арестованным.
– Будет исполнено, сэр!
Эрн сверкнул глазами, переводя взгляд с меня на капитана.
– Трибун, – сказал я, поворачиваясь к нему, – вы слышали мой приказ и должны неукоснительно его выполнить, в противном случае вы предстанете перед имперским правосудием. Вам понятно?
Эрн пробормотал что-то невнятное, и я воспользовался испытанным способом, к которому прибегают командиры, муштрующие новобранцев.
– Я спросил, вам понятно? – повторил я, склонившись к его лицу, но так громко, словно он находился на противоположном краю плаца.
Эрн открыл было рот, чтобы огрызнуться, но наконец у него хватило ума сообразить, в каком я сейчас состоянии.
– Да, – буркнул он.
– Так точно!
– Так точно, сэр.
– Вот и хорошо, – сказал я. – Далее, если я только услышу, что вы попытались отомстить этому офицеру или его полку, вы немедленно будете смещены с должности и у вас отберут всех слуг и ординарцев.
Эрн побледнел, ибо это было бы равносильно смертному приговору: несмотря на свой высокий чин, он превратился бы в самого последнего маркитанта.
– Это все!
Вернувшись к своему коню, я вскочил в седло, и мы двинулись сквозь толпу пехотинцев. Нас провожали приветственными криками и – на моей памяти впервые за последнее время – смехом.
Капитан Балк привлек мое внимание к трупу, лежащему на обочине.
Это был гигант лет пятидесяти. Правую руку ему недавно ампутировали, и окровавленные бинты слетели с культяпки. Суровое лицо покойника было изборождено морщинами. Знаки различия указывали, что он был полковым проводником. Ветеран, но и ветераны тоже умирают. Наконец я заметил то, на что указывал мне Балк. Офицерский мундир был разодран, и под ним виднелось знамя, обмотанное вокруг тела.
Этот проводник был последним солдатом своего полка. Сняв знамя с флагштока, он хотел доставить его на родину, в Нумантию.
Я думал, страшнее бегства из Кейта уже ничего не могло быть, но сейчас было гораздо хуже – я присутствовал при медленной смерти своей армии, своего императора, своей родины.
Не только солдаты, но и офицеры оставались без своих частей. Тенедос, собрав всех офицеров, которым стало некем командовать, образовал так называемый «Священный эскадрон», поручив ему единственную задачу – заботу о его личной безопасности.
В телохранителях у императора и без того не было недостатка, но по крайней мере теперь у этих офицеров появилось хоть какое-то дело, хоть что-то, чем можно было заполнить мысли во время долгого однообразного похода. Кому-то это помогло, но были и такие, с кем не смог справиться и сам Тенедос.
Одним из них был трибун Мирус Ле Балафре. Курти доложил мне, что он находится вместе с 20-м полком, без слуг, без охраны, без штаба, как простой солдат. Я послал одного из офицеров отыскать Ле Балафре и попросить его присоединиться к моему штабу. Офицер вернулся, сказав, что не смог найти трибуна.
Я снова попытался разыскать Ле Балафре, но опять тщетно. Я уж было собрался сам отправиться за ним и трясти и лупить его до тех пор, пока он не очнется и не вернется к жизни. Но в это время отряд, в котором находился Ле Балафре, был выслан навстречу негаретам.
Неприятелей оказалось гораздо больше, чем предполагалось, – два полных эскадрона, почти двести человек. Наши кавалеристы осадили своих коней, готовые повернуть назад за подкреплением.
Ле Балафре крикнул что-то – как сказали, боевой клич полка, расформированного двадцать лет назад, – пришпорил коня и на полном скаку врезался в неприятельский строй. Негареты опешили, увидев сумасшедшего, приближающегося к ним, вытянув вперед саблю и стоя в стременах.
Трибун налетел на них. Замелькала его сабля, наступило смятение, и Ле Балафре потеряли из виду. Через несколько минут негареты умчались прочь, будто за ними гнался целый полк. На снегу остались шестеро убитых и умирающих.
Неподалеку лежал Ле Балафре. На его теле было свыше двух десятков ран. Когда его перевернули, солдаты увидели, что у него на лице застыла удовлетворенная улыбка.
Я вспомнил, что он сказал, когда жгли тело Мерсии Петре: «Это была хорошая смерть. Наша смерть, смерть настоящего солдата».
Надеюсь, Сайонджи оказала ему величайшую честь, освободив от долга перед Колесом. Ибо я не могу себе представить, что когда-либо родится еще один такой же великий воин.
В кои-то веки тучи рассеялись, и стали видны бесконечная суэби и ровная, прямая дорога, уходящая к горизонту. Если где-то рядом и бродили негареты, в этот день они, видимо, решили донимать другие части. Если бы не сплошная темная масса шатающихся от усталости, умирающих людей и трупы, раскиданные на несколько миль по обе стороны от основного тракта, погоду можно было бы назвать просто прекрасной.
Каземат, споткнувшись, завалился на бок, сбросив меня на заснеженный откос. Он попытался встать, но не смог и с бесконечным сожалением посмотрел на меня.
Я взглянул на то, что осталось от этого некогда великолепного жеребца: ребра выпирали, грива и хвост отросли и спутались, кожа, давно не мытая, стала матовой. Вращая потускневшими глазами, Каземат попробовал заржать, обнажая почерневшие десны, но смог издать только слабый хрип.
Мне следовало отыскать квартирмейстера и отдать коня ему, но я не мог.
В четверти мили от дороги была узкая лощина, и я, взяв Каземата за поводья, медленно повел его туда. Лощина была в длину всего футов пятьдесят, и там намело снега по пояс, но ее не было видно с дороги.
Каземат покорно шел следом за мной. Он остановился, словно понимая, что сейчас произойдет.
Порывшись в переметной суме, я нашел на дне крошки сахара и предложил коню слизнуть их с моей перчатки.
Поглаживая Каземата левой рукой по холке, я смотрел ему в глаза, чтобы он не видел, что делает моя правая рука. Сделав резкое движение, я перерезал коню горло подарком Йонга. Хлынул фонтан крови.
Каземат попытался попятиться назад, но не смог. Упав на бок, он дернулся один раз и затих. Убрав кинжал, я медленно побрел назад к дороге.
Солнце померкло, и небо стало иссиня-черным.
Солдаты 17-го полка нашли шатер для Алегрии и меня. Эта пестрая парусина, разрисованная пейзажами далеких земель, должна была укрывать от летнего дождика и зноя детей какого-то майсирского вельможи. Один из солдат, умеющий обращаться с иголкой, подшил изнутри одеяла, и в шатре было довольно уютно даже в мороз. Застелив пол парусиной, мы уложили меховые постели, и внутри стало тепло. Как правило, мы спали полностью одетыми, и я позволял себе единственную поблажку – скидывать сапоги перед тем, как забраться под одеяло к Алегрии.
Ее болезнь никак не проходила. Алегрия еще больше побледнела, и приступы кашля причиняли ей сильные страдания.
Решив, что Алегрия уже заснула, я приготовился осторожно лечь в постель, но тут она открыла глаза.
– Дамастес, пожалуйста, возьми меня.
Я не знал, получится ли у меня, так сильно я устал. Тем не менее я послушно разделся.
Алегрия лежала под мехами полностью обнаженная. Обняв, я нежно ее поцеловал, погладил по голове, стараясь не обращать внимания на то, как она исхудала, какими жесткими стали ее шелковистые волосы. Как ни странно, дыхание Алегрии участилось, и я возбудился. Она перевернулась на спину и раздвинула ноги. Я улегся на нее, проникнув членом в чрево, и Алегрия начала двигаться, плавно и ритмично, постанывая от наслаждения.